Вы находитесь на сайте журнала "Вопросы психологии" в тридцатилетнем ресурсе (1980-2009 гг.).  Заглавная страница ресурса... 

К 200-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ А.С. ПУШКИНА

А.С. ПУШКИН И ПСИХОЛОГИЯ ХУДОЖЕСТВЕННОГО ТВОРЧЕСТВА

А.А. МЕЛИК-ПАШАЕВ

Для человека, принадлежащего к русской культуре, говорить о А.С. Пушкине — трудное и ответственное дело. Во-первых, всегда рискуешь, по выражению А.Н. Островского, “украсть у Пушкина его праздник”. Во-вторых, не покидает опасение, что, вопреки видимости, мы до сих пор не вполне осознали его значение для нашей культуры.

Вспомним: время расцвета культуры Эллады зовется Перикловым веком. И гениальный драматический поэт Софокл, и Фидий, едва ли не лучший скульптор всех времен, жили в эпоху стратега Перикла.

Про Ш. Руставели, человека, олицетворяющего культуру Грузии, говорят: “Он жил во времена царицы Тамары”, и это не коробит слух грузина.

В. Шекспир, этот полубог мирового театра, жил при королеве Елизавете. Его творчество часто называют вершиной Елизаветинской поры и не слышат в этом диссонанса.

Должно быть, есть основания для того, чтобы вехами исторического времени служили периоды правления царей и династий, годы войн и политических событий. Но кому из нас придет в голову назвать А.С. Пушкина поэтом (пусть даже “вершиной”!) эпохи государей Александра и Николая, декабристов, великих полководцев и реформаторов того славного времени? Трудно даже выговорить такое. Наоборот, это они жили в Пушкинскую эпоху. Отсветы и тени жизни А.С. Пушкина упали на них и лепят их образы в нашем сознании. Справедливо ли это с объективной исторической точки зрения? Может быть, и нет, не мне судить. Но в беспримерном значении, которое приобрело для нас и творчество, и сама земная жизнь поэта, присутствует некая тайна.

Трудно поверить, что нынешняя оценка творчества А.С. Пушкина установилась далеко не сразу, что отношение к его поэзии бывало и отрицательным, и даже снисходительным. Конечно, большинство критиков и при жизни, и после смерти поэта признавали его редкостный талант, но только единицам дано было видеть его во весь рост. Одному из первых это удалось Н.В. Гоголю. В удивительной статье “В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность” он, в частности, писал: “Пушкин был дан миру на то, чтобы доказать собою, что такое сам поэт... взятый не под влиянием какого-нибудь времени или обстоятельств и не под условием также собственного, личного характера, как человека, но в независимости от всего; чтобы если захочет потом какой-нибудь высший душевный анатомик разъять и объяснить себе, что такое в существе своем поэт... то чтобы удовлетворен был, увидев это в Пушкине” [2].

Предполагая, что под “душевным анатомиком” Н.В. Гоголь мог иметь в виду психолога, воспользуемся его подсказкой и попытаемся понять, всматриваясь в образ А. С. Пушкина, что же такое или, вернее, кто такой поэт? Какими существенными психологическими чертами отличается поэт-творец от большинства других людей, а может быть, и от самого себя в повседневной жизни, обремененного “личным характером”?

А.С. Пушкин к тому же не только “доказал собою”, кто такой поэт: он еще и прекрасно понимал, что значит быть поэтом. Он писал, например: “Поэзия бывает исключительно страстию немногих, родившихся поэтами: она объемлет и поглощает все наблюдения, все усилия, все впечатления их жизни” [4; 29].

Мысль А.С. Пушкина, как обычно, до такой степени прозрачна, что можно не заметить ее глубины: кажется, что сказано что-то само собой разумеющееся. А между тем еще недавно такой ход мысли был недоступен даже большим ученым, исследователям способностей человека к разным видам искусства. Они старались определить, какие свойства человеческой психики относятся к числу способностей, а какие — нет, изучали первые из них и задавались вопросом: как из их сочетаний возникают высшие формы художественного творчества? И что еще необходимо, чтобы человек стал-таки поэтом, живописцем, артистом, музыкантом?..

Правда, ведущие психологи этого направления не могли не понимать, что главное все-таки не отдельные способности человека, а “общая направленность его личности”; что у выдающегося композитора, например, “музыкальны” не только его слуховые качества, но и зрительное воображение, и чувство природы, и т.д. [5]. Но все же предметом своих исследований они делали именно отдельные способности музыканта, живописца и т.д., откладывая “главное” на неопределенное будущее время. А.С. Пушкин в нескольких словах очерчивает контуры совсем иного подхода. Во-первых, поэтом надо родиться; иначе говоря, чтобы действительно, актуально стать поэтом, им надо потенциально, в каком-то плане действительности уже быть. И второе, не менее важное: “поэтичность” не складывается из отдельных качеств (воображения, наблюдательности, эмоциональности, лингвистических способностей и т.д., и т.п.). Это — единое всеобъемлющее свойство, “страсть”, направленность, которая господствует во внутреннем мире человека и делает поэтическим весь его жизненный опыт. При желании в формулировке А.С. Пушкина можно увидеть указание на интеллектуальную (наблюдения), волевую (усилия) и эмоциональную (впечатления) сферы психики.

Поэтическая направленность состоит, конечно же, не в том, что все встречаемое в жизни человек стремится описать в стихах. Наоборот, само его восприятие жизни — особое и потому требует именно поэтического высказывания. Как сказал А.А. Блок, человек не потому поэт, что говорит стихами: он говорит стихами потому, что поэт. Но значит ли это, что поэт, художник в широком смысле слова все и всегда, как в творчестве, так и в повседневной жизни видит и оценивает нс так, как остальные люди? И в чем состоит отличие?

Сравним с этой точкой зрения два текста, связанные с одним и тем же, как будто не столь уж значительным событием в жизни А.С. Пушкина.

“В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уже в нем няни моей и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу. Но делать нечего: все кругом мне говорит, что я старею...” (Из письма Н.Н. Пушкиной от 25 сентября 1835 г.).

 “...Они все те же,

Все тот же их знакомый уху шорох —

Но около корней их устарелых (Где некогда все было пусто, голо)

Теперь младая роща разрослась,

Зеленая семья; кусты теснятся

Под сенью их как дети. А вдали

Стоит один угрюмый их товарищ,

Как старый холостяк, и вкруг него

По-прежнему все пусто.

Здравствуй, племя Младое, незнакомое! Не я

Увижу твой могучий поздний возраст,

Когда перерастешь моих знакомцев

И старую главу их заслонишь

От глаз прохожего.

Но пусть мой внук

Услышит ваш приветный шум, когда,

С приятельской беседы возвращаясь,

Веселых и приятных мыслей полон,

Пройдет он мимо вас во мраке ночи

И обо мне вспомянет.”

(Из стихотворения “Вновь я посетил...”. Беловая рукопись 26 сентября 1835 г.)

Эти два описания — счастливая находка для психологии искусства: они позволяют сопоставить два разных состояния человеческой души, две позиции по отношению к миру и к себе самому; увидеть, каков человек в повседневной жизни, даже если человек этот — А.С. Пушкин, и каков он в творчестве, в позиции художника-автора.

Текст частного письма отмечает жизненный факт (выросли новые деревья) и содержит его эмоциональную оценку с сугубо личной позиции человека, которому досадно, что время его уходит. Эта позиция “выписана” с блеском, украшена долей самоиронии, но по существу понятна и доступна каждому.

Когда же мы обращаемся к стихотворению, появившемуся в те же дни, а может быть, и часы, что и письмо, то автор на наших глазах перерастает свои физические и психологические границы. Оставаясь, образно говоря, в “горизонтальном” измерении пространства, времени, причинных зависимостей нашей земной жизни, он словно поднимается над временем, над житейской ситуацией и “сверху”, единым взором охватывает весь этот горизонтальный мир: и растущие деревья, и себя, проходящего путь в пространстве и времени. Себя, который вчера, может быть, казался “угрюмым холостяком”, сегодня стал отцом молодой семьи, а завтра — умрет; и своего “из будущего” идущего потомка, который, проходя свой путь в пространстве и времени земной жизни, увидит то, что поэт предвидит уже сейчас. Голос автора звучит как будто из вечности, где нет разделения на “было”, “есть” и “будет”.

И этот голос человека, который, безусловно, тепло принимает, даже благословляет жизнь с ее неизбежными потерями и противоречиями, и в то же время отстранен, не захвачен потоком событий и страстей, вожделений и сожалений. Даже отрицанию А.С. Пушкин придает утвердительно-сверхличный характер: он не говорит “Я не увижу”, но “Не я увижу”... И где тут хотя бы отзвук досады начинающего стареть человека, о котором так откровенно сказано в письме?

Не об этой ли особенности поэзии А.С. Пушкина так проникновенно писал Н.В. Гоголь: “Даже и в те поры, когда метался он сам в чаду страстей, поэзия была для него святыня, — точно какой-то храм... Ничего не вносил он туда необдуманного, опрометчивого из собственной жизни своей; не вошла туда нагишом растрепанная действительность. А между тем, все там — история его самого. Но это ни для кого незримо. Читатель услышал одно только благоухание; но какие вещества перегорели в душе поэта затем, чтобы издать это благоухание, того никто не может услышать”. Не услышали бы и мы, если бы не сохранилось рядом со стихотворением частное письмо поэта.

Строго говоря, я был неточен, сказав, что в этом — особенность поэзии А. С. Пушкина. Это — свойство (или скажем осторожнее — тенденция) всякой истинной поэзии, всякого искусства вообще; просто у А.С. Пушкина оно представлено с необычайной ясностью и полнотой. В художественном творчестве житейские установки автора, его пристрастия, привычные эмоциональные оценки словно замирают. Он не может, например, испытывать, как в жизни, личную неприязнь по отношению к предмету описания, желать, “чтобы его не было”, или, напротив, стремиться к реальному обладанию этим предметом. Распространенный пример, почти шуточный, но понятный: коща живописец пишет яблоко, он не хочет его съесть. Конечно, потребности и пристрастия, весь житейский эмоциональный опыт человека не исчезают без следа, но уступают место чему-то иному, сохраняясь, как говорят философы, лишь “в снятом виде”. А если все-таки (как почти всегда случается на практике!) они в какой-то степени проступают в “натуральном” виде в самом произведении, это, в лучшем случае, придает ему некоторую ограниченность, односторонность, неуловимо снижает уровень его воздействия.

Обратимся снова к цитированной статье Н.В. Гоголя. Он пишет, что всякий читающий Ф. Шиллера, Дж. Байрона, В. Гете в большей или меньшей степени ощущает присутствие самого автора как человека, обладающего определенным характером, его мечтательность или гордость и т.д. “Все наши русские поэты, — пишет Н.В. Гоголь, — Державин, Жуковский, Батюшков удержали свою личность. У одного Пушкина ее нет. Что схватишь из его сочинений о нем самом? Поди, улови его характер как человека”.

Недоумение, неизбежно возникающее при этих словах у современного читателя, вызвано тем, что в само понятие личности автора вкладывается разный смысл. Личность, от которой художник в творческом состоянии более или менее успешно освобождается, — это повседневное (или малое, или эмпирическое) Я;

это — Я человека, который погружен в поток событий и собственных эмоциональных реакций, несвободен от пристрастности и неполноты, ведом своим особым характером, индивидуальным сочетанием сильных и слабых черт. Который, вольно или невольно, оценивает всякое явление исходя из того, какую роль оно играет в его частной жизни, например, досадует, что молодежь вместо него танцует на балах, хотя и иронизирует над собой по этому поводу. Вот такой “личности”, выдающей житейский характер, настроение человека и готовой внести в искусство элементы сырой, непретворенной действительности, в поэзии А.С. Пушкина действительно нет. Но, признав это, мы тотчас ощущаем присутствие иного, несравнимо большего, свободного авторского Я.

Обратимся к понятию “вненаходимость”, которое ввел в науку об искусстве М.М. Бахтин [1]. Очевидно, художник-творец бывает вненаходим не только по отношению к предмету описания, о чем с такой глубиной писал М.М. Бахтин. Он вненаходим, в первую очередь, по отношению к самому себе, каков он в повседневной жизни, к собственному эмпирическому Я. Он словно поднимается над совокупностью своих житейских отношений, словно выглядывает из себя, “застает мир без себя” (М.М. Пришвин), “находится над самим собой” (Мих. Чехов). Тогда и самые привычные вещи он видит по-новому, как впервые и делится с другими этим художественным откровением. Можно сказать, он видит мир глазами пробудившегося высшего, творческого Я.

Итак, творческое Я художника отличается от обыденного. Это может иметь два значения. Одно из них безусловно положительное: человек в творчестве становится “больше самого себя” и синергически — в совместном действии с Творцом — создает нечто превышающее его повседневные возможности. Примеры из области искусства (или того, что мы теперь называем искусством) привести нетрудно: царь-псалмопевец Давид, св. Григор Нарекаци, преп. Андрей Рублев, представители сакрального искусства других религий и народов.

Второое значение амбивалентно: человек в творчестве не только возвышается над собой, но и становится “другим”, он не просто “больше себя”, но в начительной степени “не похож на себя” в повседневной жизни.

Этот вопрос затронут в трудах русского философа и психолога-теоретика Н.О. Лосского. Занимаясь типологией человеческих характеров, он взял за основу классификации то, что мы, вероятно, назвали бы направленностью личности: то, “чем жив человек”, что для него самоценно, а не служит средством для чего-то более значимого. С этой точки зрения Н.О. Лосский различал три основные типа “характеров”. Первый из них он назвал чувственным: главным для таких людей является удовлетворение физических потребностей. Второй — эгоцентрическим: для эгоцентрика главное — самоутверждение в той или иной форме, в том числе, может быть, и наносящее ущерб потребностям первого уровня. Третий тип Н.О. Лосский назвал сверхличным. Это — люди, для которых главным становится что-либо, не имеющее, казалось бы, отношения ни к их телу, ни к их эго. К этому высшему типу относятся, в частности, выдающиеся творцы в искусстве и других областях культуры.

Н.О. Лосский был тонким наблюдателем: он отметил, что у выдающихся творцов некоторые качества второго, эгоцентрического уровня (себялюбие, тщеславие, ревность и т.д.) бывают иногда “чудовищно развиты”. И тем не менее они обладают еще более высокой способностью освобождаться от них в творчестве, делаться проводниками сверхличного [3].

Но за чудесную способность быть в творчестве не таким, как во всей остальной жизни художник порою дорого платит: психическим здоровьем, судьбой, самой жизнью.

В двух знаменитых стихотворениях А.С. Пушкин с какой-то ослепительной ясностью описал и эту драматическую двойственность внутренней жизни художника, и путь ее преодоления.

ПОЭТ

Пока не требует поэта

К священной жертве Аполлон,

В заботах суетного света

Он малодушно погружен.

Молчит его святая лира,

Душа вкушает хладный сон,

И средь детей ничтожных мира,

Быть может, всех ничтожней он.

Но лишь божественный глагол

До слуха чуткого коснется,

Душа поэта встрепенется,

Как пробудившийся орел. <...)

ПРОРОК

Духовной жаждою томим,

В пустыне мрачной я влачился, —

И шестикрылый серафим

На перепутье мне явился.

Перстами легкими как сон

Моих зениц коснулся он.

Отверзлись вещие зеницы,

Как у испуганной орлицы.

Моих ушей коснулся он, —

И их наполнил шум и звон:

И внял я неба содроганье,

И горний ангелов полет,

И гад морских подводный ход,

И дольней лозы прозябанье.

И он к устам моим приник,

И вырвал грешный мой язык,

И празднословный, и лукавый,

И жало мудрыя змеи

В уста замершие мои

Вложил десницею кровавой.

И он мне грудь рассек мечом,

И сердце трепетное вынул

И угль, пылающий огнем,

Во грудь отверзтую водвинул,

Как труп в пустыне я лежал,

И Бога глас ко мне воззвал:

“Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею Моей,

И, обходя моря и земли,

Глаголом жги сердца людей”.

Многое роднит эти два стихотворения: мистический трепет, образы пробуждения души, встрепенувшегося орла, широко разверзтых глаз орлицы, высшие глаголы, которые слышит лирический герой. В то же время духовный опыт героя в двух случаях глубоко различен.

Языческий Аполлон на время призывает поэта. На время замирает суетный человек и пробуждается творческая сущность для совершения “священной жертвы”. А потом он возвращается непреображенным в повседневную жизнь, в “хладный сон” души, до нового призыва.

Бог “Пророка”, Бог Авраама, Исаака и Иакова призывает раз и навсегда, и призвание это смерти подобно. “Повседневный” человек, не имевший “глаз, чтобы видеть, и ушей, чтобы слышать”, слабый сердцем, способный лукавить, хотя и ведомый уже неясной духовной жаждой, — этот человек не замирает на время, а умирает необратимо. И оживает совершенно обновленным, цельным, готовым к синергическому творчеству-служению.

Наивно было бы думать, что происшедшее с героем стихотворения произошло и с автором (хотя переживание, которое привело к рождению такого стихотворения, не могло пройти без последствий и для дальнейшей жизни самого поэта). Но чудо другого рода все-таки произошло: лирическое стихотворение поднялось до уровня религиозно-мистического откровения или иначе — откровение сошло как гениальное лирическое стихотворение, воплотилось в образах искусства, без ущерба и остатка высказалось на языке искусства. Высокие истины не приобрели, как часто бывает, привкуса авторского своеволия, соблазнительной двусмысленности, — но и художественное совершенство стихотворения не понесло при этом ни малейшего урона. А это создает прецедент исключительной важности для всего искусства новейшего времени и укрепляет надежду, что пути пророков и поэтов, творчества и праведности разошлись не навсегда и могут воссоединиться. Что поэт может стать пророком, оставаясь поэтом.

Может быть, тут мы и выходим за рамки замечательной гоголевской характеристики, которая послужила исходной точкой наших размышлений. Знаменательно и поистине диалектично, что именно А. С. Пушкин, который и в самом деле явил собою образ поэта во всей чистоте и полноте, подсказывает, что поэт в своем высшем развитии все-таки “больше, чем поэт”. Конечно, не в том поверхностном и ходульном смысле, будто поэзия призвана обслуживать что-то “более важное”, чем она сама. Речь идет, скорее, о противоположном: о раскрытии глубин самой поэзии. Аналогией может стать мысль о том, что человек действительно бывает самим собой, когда бесконечно превышает себя. Но углубляться сейчас в этот чрезвычайно сложный вопрос я, разумеется, не могу.

В заключение, чтобы не быть неверно понятым, сделаю одну оговорку. Пример “Пророка” может навести на мысль, что духовная высота художественного произведения непременно связана с особо значительной религиозно-мистической или философской тематикой. Но суть дела не в этом, а во внутреннем перерождении самого творца — подобном тому, которое пережил лирический герой “Пророка”.

Как говорил великий поэт XIII в. Дж. Руми, всякий предмет день и ночь являет Бога, только одни это видят, а другие — нет. И если художник так воспитал, развил, очистил себя, что обрел дар “Боговидения во всем”, о котором говорит Дж. Руми, или услышал “Бога глас”, как пушкинский пророк, — то тогда не так уж существенно, о чем именно он будет рассказывать в своих произведениях.

1. Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1979.

2. Гоголь Н.В. Собр. соч.: В 6 т. Т. 6. М.: Гос. изд-во худ. лит-ры, 1950.

3. Лосский Н.О. Основные учения психологии с точки зрения волюнтаризма. СПб., 1903.

4. Пушкин А.С. Собр. соч.: В 10 т. Т. 7. М.: Изд-во АН СССР, 1960.

5. Теплов Б.М. Избр. тр.; В 2 т. Т. 1. М.: Педагогика,1983.

Поступила в редакцию 4.VI 1999 г


Далее...