Вы находитесь на сайте журнала "Вопросы психологии" в восемнадцатилетнем ресурсе (1980-1997 гг.).  Заглавная страница ресурса... 

6

 

ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ

 

К ПРОБЛЕМЕ НРАВСТВЕННОГО СОЗНАНИЯ В КУЛЬТУРЕ УХОДЯЩЕГО ВЕКА

 

Б. С. БРАТУСЬ

 

XX век начался, по общему мнению и ощущению, не по календарю, а в 1914 г., с началом первой мировой войны. В нее вступали страны и народы, не ведая, что именно с этого рокового момента начинается поворот к новому, невиданному доселе веку. Поворот этот обнаружился окончательно в 1916 г., когда немцы под Верденом использовали отравляющий газ, нарушив тем самым все прежние представления о допустимых средствах борьбы, и, по свидетельству очевидца, все почувствовали, что война перешла последнюю черту, что отныне все позволено и ничего уже не свято. В это же время Александр Блок написал, что слова «нравственность», «гуманность» произносить теперь просто неприлично и пошло. Для нашей страны реплика эта оказалась пророческой — произносить их здесь на многие годы стало делом заведомо двусмысленным.

Но вот минуло 76 лет, коммунистический режим пал, и вновь в изобилии слышатся эти слова. О нравственности и гуманизме умно и красно заговорили по радио, телевидению, стали писать в журналах и газетах, ни одно выступление политиков не обходится без этих слов. Вроде бы это должно нас радовать как признак возрождения нравственности или — по крайней мере — открытого интереса к ней. Однако, как замечено, когда все начинают говорить о нравственности, значит, нравственность в опасности. И действительно, налицо сейчас не просто снижение и упадок каких-то нравственных параметров массового сознания, но их обвал, тотальное разрушение. Каковы же причины подобного процесса?

Попытки ответа на этот вопрос могут исходить из разных оснований — экономических, политических, исторических и т. п. Все это, разумеется, необыкновенно важные подходы, литература по ним множится день ото дня, вся страна знает имена экономистов, историков, юристов, политиков, рассуждающих на подобные темы. Однако осознание ситуации, поиск выходов из нее, наше будущее развитие зависят не только от экономики и политики, быть может, даже не столько от этого, сколько от того, какого рода люди будут строить это будущее, что они дают и смогут дать друг другу как личности. Несомненно, что это направление анализа по преимуществу психологическое, точнее, нравственно-психологическое. О нем и пойдет речь ниже. Разумеется, в рамках одной статьи мы сможем затронуть лишь некоторые, самые общие аспекты проблемы.

Начну с личного впечатления. Будучи, как и большинство беспартийных, не то что невыездным, а, так сказать, полу- или ограниченно выездным, в западную страну, в «капиталистический мир», я впервые попал лишь совсем недавно. Обратил внимание, как средний обыватель, узнавая, что ты приехал из России и желая показать свою эрудицию и расположенность, нередко восклицал нечто вроде: «О, Россия, Достоевский, Толстой, русские иконы...»

 

7

 

Это казалось сначала приятным, но потом насторожило — не так ли могли вас приветствовать лет 80—90 назад? Но разве ничего за это время не произошло, не изменилось, не прибавилось, разве была лишь пауза, перерыв, после которого мы можем начать со свежими силами прерванную жизнь, словно проснувшись от дурного сна? Это почему-то живо напоминало случай из практики работы с больными алкоголизмом. Выходит такой больной из психиатрической лечебницы, встречает знакомого, и между ними происходит примерно следующий диалог. «Где был?» — «В больнице».— «От чего лечили?» — «0т алкоголизма».— «Вылечили?» — «Вроде вылечили». «Ну тогда пойдем выпьем, отметим это дело»,— резюмирует приятель.

В обеих описанных ситуациях собеседник не принимал в расчет, что произошло нечто существенное, кардинальное, даже трагическое, что изменились душа и организм, что человек становится иным за долгий срок пагубного недуга и обращаться к нему, как к прежнему, неверно, а в ряде случаев и просто опасно, как опасно принять фальшивый образ за подлинный.

Поэтому первое, что необходимо сделать,— это развести два типа нравственного сознания: свойственного советской эпохе, советской культуре и культуре, ей предшествующей,— русской. Сразу отметим, что речь пойдет не о всем многообразии вариантов нравственного сознания, существующих в том или ином виде культуры, а о типе доминирующем, вернее, эталонном (речь идет не о статистике, а об уповании), том, к которому устремлялась культура, в котором она хотела определиться, олицетворяться, запечатлеться.

Если с учетом этого ограничения обратиться к классической литературе и другим источникам и памятникам культуры, то станет достаточно очевидным, что для русского типа подразумевались тонкая душевная организация, ранимость, лиризм. Обратившись же к источникам и памятникам советской культуры, также с достаточной очевидностью можно увидеть в советском типе огрубленность, отсутствие тонкости и лиризма. Для русского типа почиталось ценным понятие жалости, милосердия, сострадания к униженным и оскорбленным. Достаточно напомнить, что на памятнике А.С. Пушкину выбиты слова, как бы подытоживающие его основную ценность для России: «И долго буду тем любезен я народу, / Что чувства добрые я лирой пробуждал, / Что в мой жестокий век восславил я свободу / И милость к падшим призывал». Иное прославлялось и формировалось в качестве идеала и устремления у советского типа. Интересно сравнить в этом плане даже внешние облики двух московских памятников-соседей: А.С. Пушкину — величайшему русскому   национальному поэту и В.В. Маяковскому — по вердикту И.В. Сталина — величайшему поэту советской эпохи. Приличный, задумчивый, как бы ушедший в себя Пушкин и, грудь вперед, «агитатор, горлан, главарь» — В.В. Маяковский. И даже неважно, что современник и знакомый В.В. Маяковского Илья Эренбург писал в начале шестидесятых, что, проезжая ежедневно (он жил неподалеку) мимо памятника В.В. Маяковскому, он видит на постаменте человека, которого никогда не знал таким в жизни. Может быть, и А.С. Пушкин был редок в той позе и манере, в какой его поставил А.М. Опекушин напротив Страстного монастыря. Дело в данном случае в образе Поэта, выразителя и водителя дум, как он виделся, символизировался в двух культурах. И если А.С. Пушкин звал к милости, то В.В. Маяковский — к расправе, передавая в качестве аргумента последнее слово «товарищу маузеру». Сопоставление будет неполным, если особо не отметить, что для русского человека были характерны возвышенный идеализм и религиозность; для советского — грубый материализм и воинствующий атеизм.

Во избежание недоразумений подчеркнем еще раз, что речь идет не обо всех, конечно, людях, живших в России или Советском Союзе, а лишь о типе русского человека и о типе советского человека, т. е. о том, к чему стремилась и куда призывала русскую душу ее духовная история, идеология и жизнь. И о том, к чему стремились

 

8

 

и что насаждали вся советская история, идеология и жизнь, т. е. речь идет о направленностях, типах культур, кристаллизуемых в определенных нравственных образах личности.

Но мы говорили до сих пор о внешних, феноменологических различиях, за которыми должны лежать и вполне определенные внутренние, структурные. Однако для того чтобы их рассмотреть, надо выдвинуть некоторые психологические основания.

Важнейшим для характеристики личности является типичный, преобладающий для нее способ отношения к другому человеку, другим людям и соответственно к самому себе. К этому приходили многие авторы, но применительно к психологии наиболее проникновенно сказано, пожалуй, у С. Л. Рубинштейна: «Первейшее из первых условий жизни человека — это другой человек. Отношение к другому человеку, к людям составляет основную ткань человеческой жизни, ее сердцевину. «Сердце» человека все соткано из его человеческих отношений к другим людям; то, чего он стоит, целиком определяется тем, к каким человеческим отношениям человек стремится, какие отношения к людям, к другому человеку он способен устанавливать. Психологический анализ человеческой жизни, направленный на раскрытие отношений человека к другим людям, составляет ядро подлинно жизненной психологии. Здесь вместе с тем область «стыка» психологии с этикой» [3; 262—263].

Исходя из доминирующего способа отношения к себе и другому человеку, было намечено несколько принципиальных уровней в структуре личности [1], [2].

Первый уровень — эгоцентрический. Он определяется преимущественным стремлением лишь к собственному удобству, выгоде, престижу. Отношение к себе здесь как к единице, самоценности, а отношение к другим сугубо потребительское, лишь в зависимости от того, помогает ли другой личному успеху или нет. Если помогает, то он оценивается как удобный, хороший, если не помогает, препятствует, затрудняет, то — как плохой, враг.

Следующий, качественно иной уровеньгруппоцентрический. Человек, стоящий на этом уровне, идентифицирует себя с какой-либо группой, и отношение его к другим людям зависит от того, входят ли эти другие в его группу или нет. Группа при этом может быть самой разнообразной, не только маленькой, тесной, как семья, например, но достаточно большой, например, целая нация, народ, класс. Если другой входит в такую группу, то он обладает свойством самоценности (вернее, «группоценности», ибо ценен не сам по себе, а своей принадлежностью, родством группе), достоин жалости, сострадания, уважения, снисхождения, прощения, любви. Если же другой в эту группу не входит, то эти чувства могут на него не распространяться.

Следующий уровень мы назовем просоциальным, или гуманистическим. Для человека, который достигает этого уровня, отношение к другому уже не определяется тем лишь, принадлежит он к определенной группе или нет. За каждым человеком, пусть даже далеким, не входящим в мою группу, подразумеваются самоценность и равенство его в отношении прав, свобод и обязанностей. В отличие от предыдущего уровня, где смысловая, личностная направленность ограничена пользой, благосостоянием, укреплением позиций относительно замкнутой группы, подлинно просоциальный уровень, в особенности его высшие ступени, характеризуются внутренней смысловой устремленностью человека на создание таких результатов (продуктов труда, деятельности, общения, познания), которые принесут равное благо другим, даже лично ему незнакомым, «чужим», «дальним» людям, обществу, человечеству в целом.

Если на первом описанном нами уровне другой человек выступает как вещь, как подножие эгоцентрических желаний, а на втором «другие» делятся на круг «своих», обладающих самоценностью, и «чужих», ее лишенных, то на третьем уровне принцип самоценности становится всеобщим. По сути, только с этого уровня можно говорить о нравственности, только здесь

 

9

 

начинает выполняться старое «золотое правило» этики — поступай с другими так, как ты бы хотел, чтобы поступали с тобой, или известный императив Канта, требующий, чтобы максима, правило твоего поведения, было равно пригодно, могло быть распространено как правило для всего человечества. На стадиях предыдущих речи о нравственности нет, хотя можно, разумеется, говорить о морали — эгоцентрической, или группоцентрической, корпоративной.

Просоциальная, гуманистическая ступень — казалось бы, высшая из возможных для развития личности. Однако над этой замечательной и высокой ступенью есть еще одна. Ее можно назвать духовной, или эсхатологической. На этой ступени человек начинает осознавать и смотреть на себя и другого не как на конечные и смертные существа, но как на существа особого рода, связанные, соотносимые с духовным миром. Как на существа, жизнь которых не кончается вместе с концом жизни земной. Иными словами, это уровень, в пределах которого решаются субъективные отношения человека с Богом, устанавливается личная формула связи с Ним. Если говорить о христианской традиции, то субъект приходит здесь к пониманию человека как образа и подобия Божия, поэтому другой человек приобретает в его глазах не только гуманистическую, разумную, общечеловеческую, но и особую, сакральную, божественную ценность.

Понятно, что на каждой ступени меняется представление человека о благе и счастье. На первой ступени (эгоцентрической) это личное благо и счастье вне зависимости от того, счастливы или несчастны другие. (Лучше даже, чтобы они были несчастны, чтобы на их фоне ярче сияло твое счастье.)

На второй ступени благо и счастье связаны с процветанием той группы, с которой идентифицирует себя человек. Он не может быть счастлив, если терпит несчастье его группа. В то же время если терпят ущерб и несчастье люди, не входящие в его группу, это мало влияет на ощущение его счастья.

На третьей ступени счастье и благополучие подразумевают их распространение на всех людей, все человечество. Наконец, на четвертой ступени к этому прибавляется ощущение связи с Богом и представление о счастье как служении и соединении с Ним.

Чтобы приблизиться к пониманию реальной сложности, необходимо также добавить, что помимо намеченной «вертикали души», ее подъемных уровней существует шкала степеней присвоенности тех или иных смысловых содержаний и мотивационных устремлений, принадлежащих к разным уровням. Так, можно говорить о неустойчивых, ситуативных смысловых содержаниях, характеризующихся эпизодичностью, зависимостью от внешних обстоятельств; далее об устойчивых, личностно присвоенных смысловых содержаниях, вошедших, вплетенных в общую структуру смысловой сферы, и, наконец, о личностных ценностях, определяемых как осознанные и принятые человеком наиболее общие, генерализованные смыслы его жизни.

Если уровни смысловой сферы составляют вертикаль, ординату сетки смысловых отношений, то намеченные степени присвоенности их личностью (ситуативная, устойчивая, личностно-ценностная) составляют горизонталь, абсциссу этой сетки. Поэтому одно и то же внутреннее смысловое побуждение или его внешнее проявление, деяние, поступок могут иметь разное внутреннее обоснование и душевный резонанс в зависимости от того, являются ли они сугубо ситуационно обусловленными или следствием выстраданных и сознательно исповедуемых личностью ценностей. Это обстоятельство весьма осложняет характеристику душевной жизни, делая ее ареной внутренней борьбы разных тенденций, уровней и направлений, с той или иной степенью интенсивности заявляющих о себе. Вспомним афоризм:

«Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо». Если каждого строго «разобрать» на составляющие его желания, помыслы, потребности и печали, то отдельные детали этого конструктора под названием «душа человеческая» окажутся, во-первых, во многом сход-

 

10

 

ными, а, во-вторых, их набор, наименование — во многом одинаковыми. Важны не выхваченные из контекста отдельные части, а их неповторимое соотнесение, сочетание, общая устремленность, противоборство, которые и составляют захватывающую картину человеческого духа, его восхождение или нисхождение, подвижничество или прозябание, подвиг или падение.

Поэтому я весьма далек от мысли, что людей можно расклассифицировать, расставить каждого на определенной ступени. Все четыре уровня так или иначе присутствуют, сочетаются в каждом человеке, и в отдельные моменты хотя бы ситуативно побеждает один уровень, а в какие-то — другой. Однако вполне можно говорить и о некотором типичном для данного человека профиле, типичном устремлении. Так, хотя выраженного эгоцентриста могут вполне посещать и группоцентрические, и гуманистические, и даже духовные порывы, однако они, как правило, проигрывают, терпят поражение, отступают в реальной жизни перед мотивами эгоцентрическими, успевшими приобрести в его душе статус личностных ценностей.

И напротив, человек просоциального, или духовного, склада не просто пребывает в башне из слоновой кости, но ведет тяжкую и постоянную борьбу с нижележащими уровнями души. И потому эгоцентрист при определенных обстоятельствах может возвыситься, а духовный, религиозный человек пасть, низвергнуться в одночасье в бездну.

Теперь, после этого психологического отступления, вернемся к проблеме внутреннего нравственного различия человека русской культуры и человека советского. Добавим к этому для сравнения и человека западного, точнее центрально- и западноевропейского. Надо ли вновь подчеркивать, что речь пойдет, конечно, об абстракции, о том, к чему стремилась соответствующая культура — русская, советская и западная — в качестве своего образца, цели, упования.

Русская культура, при всех ее издержках, стремилась к образованию и реализации в человеке духовного, эсхатологического уровня как главного и определяющего его нравственный облик. Любое дело, чтобы быть признанным, благим, нужным, должно было быть оправдано, соотнесено с христианским намерением, со Христом. Все остальные деяния, пусть и приносящие внешнюю, материальную пользу, рассматривались как зло.

Советская культура всей мощью тоталитарной системы формировала (можно сказать грубее и точнее — формовала, прессовала) иной тип личности — группоцентрический. Главными были класс, партия, коммунистическое общество, а все, что вокруг,— враги, против которых возможны любые средства борьбы. Все было направлено именно к такой, по сути дела, до-нравственной позиции.

Западная культура выносила в себе просоциальную, гуманистическую ориентацию: стремление в идеале нести благо всем людям, человечеству в целом.

Этим ориентациям способствовали и одновременно их отражали весьма многие обстоятельства и условия.

Возьмем, например, западный вариант. Западная государственность формировалась как стремление к праву, такому порядку, при котором каждый член общества был бы в равной степени защищен законом и ответствен перед ним. Центральными здесь стали понятия чести, справедливости, закона. Отсюда глубокая разработка, реальное правовое, юридическое обеспечение гуманистических тенденций.

Русская история закона не знала, она вся пропитана произволом царя, губернатора, любого начальника, любого, как писал Ф.М. Достоевский, дьячка в церкви. Человек, по сути, всегда чувствовал себя совершенно бесправным. Если он и мог к чему-то апеллировать, то не к закону, а к совести, состраданию, христианскому милосердию другого, т. е. он как бы миновал инстанцию гуманистическую, правовую и апеллировал сразу к духовному уровню. Поэтому в профиле русской души как бы провал, ущерб правового сознания, но именно он способствовал, подталкивал к жизни духовной. Царь

 

11

 

мог миловать, а мог казнить. И это зависело не от закона, а от того, внемлет ли он мольбе, просьбе, простит ли он «Христа ради», а не ради такого-то параграфа закона. Ключевым, таким образом, опорным здесь является слово «совесть».

Что касается советской морали, то она, как сказано, была выражение группоцентрической, и ключевым здесь является понятие «классового сознания», т. е. для снисхождения или оправдания надо было апеллировать не к закону и чести, не к совести и Богу, но к классовой пользе. (Известно, что некоторые участники показательных процессов 30-х гг. брали на себя несуществующую вину только потому, что считали: так будет лучше для коммунистической партии и пролетариата.)

Данная классификация находит достаточно много и других подтверждений. Возьмем, например, такой чуткий показатель, как язык. В русском языке нет строгого определения места глаголов и порядка других слов, это язык, как заметил И. Бродский, завихрений придаточных предложений. Но такой именно язык в наибольшей степени оказывается пригодным для описания далеких от однозначности, трудновыразимых духовных реалий. Это лишь структурная сторона. Русский язык отличается от других и по значению многих, причем сугубо повседневных, слов — это язык необыкновенно сакральный, возможно, самый сакральный, христианский из мировых языков. В самом деле, обычная благодарность — спасибо — это «спаси Бог», название седьмого дня недели — воскресенье — в напоминание центрального таинства христианства — Воскресения Христова, судьба — это «суд Божий» и др.

Иное построение у западного языка, например, германского. Это язык с более строгим порядком, где глагол всегда на втором месте или в конце предложения, где надо всегда точно указывать, появляется ли предмет впервые (неопределенный артикль) или уже упоминался до того (артикль определенный), и др. Этот язык, тем самым, куда более приспособленный для определенных и однозначных формулировок, закона и правила. Побывавший в Германии вспоминает ее замечательные, ухоженные поля. Но все они на деле перегорожены небольшими загородками, проволокой или просто ярким шнуром, который очерчивает границы частных владений. Вроде и простор перед тобой, а не разгуляешься, не пройдешь насквозь, натолкнешься на малозаметный, но всеми чтимый внутренний запрет и грань. Так и в языке — сколько ни нанизывай слов, каков бы ни был простор внутри предложения, а в конце его все запирает и определяет глагол.

Что касается советского языка, то это тоже совершенно особый новояз, новый язык эпохи. Это язык, в котором всячески подчеркивалось коллективное начало. Вспомним распространенные клише: «все как один», «еще теснее сплотимся вокруг партии», «народ и партия едины», «все советские люди с чувством глубокого удовлетворения встретили решения съезда (собрания, пленума)» и т. д. Причем не следует думать, что то были лишь некоторые внешние, совершенно отчужденные от индивидуального сознания формулы, они вполне пропечатывались, соотносились и с обыденным уровнем, поскольку и то и другое формировалось как следствие одной культуры, одного подхода к человеку. Кто не помнит таких житейских, каждодневных оборотов: «тебе что, больше всех надо?», «ты что, лучше других», «я как все» и т. п., где всячески подчеркивалось значение «всех», массы, группы и незначимость отдельной личности. Помню, как на семинар нашего известного старого профессора робко зашел человек и между ним и профессором состоялся следующий обмен репликами: «Вы кто?» — спросил профессор. «Я — никто», — ответил вошедший. Для западного человека этот диалог выглядит, наверное, как в высшей степени невежливый и одновременно нелепый, непонятный, в то время как в контексте советской культуры значение его вполне понятно: профессор спросил у вошедшего, из какого он учреждения (организации, сообщества), а вошедший ответил, что не из какого,

 

12

 

никакому конкретному не принадлежит, никем не послан, следовательно, «никто». Еще один характерный штрих советского новояза — это обилие и значимость неопределенных, безличных построений: «Ему дали 10 лет» (об осужденном), «Вчера выкинули ботинки» (о неожиданном появлении товара), «имеется мнение», «наверху считают» (о негласном решении руководства) и т. д. Все эти суждения также исключали личность (вернее, отражали, констатировали ее исключение) и апеллировали к некой безличной силе, доминирующей над конкретным человеком.

Различается и богословие, культ в этих трех человеческих реальностях. Западное богословие — это больше богословие правил, регламентации, объяснений. Православие по сути сводится к аскетике, личному пути и подвигу, описанию способов достижения, стяжания Духа Святого. Что касается советского «богословия», то это чистое идолопоклонство. Символом его остается гробница в центре Москвы с бальзамированным телом В.И. Ленина, к которому на добровольное поклонение стекались миллионы советских людей.

Теперь мы можем задать вопрос: какой же нравственный тип является доминирующим на сегодняшний день в бывшем Советском Союзе? С точки зрения многих на Западе, как я уже говорил, коммунизм кончился, потерпел крах и все легко и свободно могут вернуться к прежней, замечательной русской культуре. Этот взгляд, однако, совершенно игнорирует психологическую реальность. Внутренние установки, сформировавшиеся за годы советской власти, не могут измениться в одночасье, они остались прежними, донравственными, группоцентрическими. Действительно, сейчас налицо взрыв сепаратистских и националистических тенденций. Каждая нация, область, чуть ли не каждый город начинают думать только о себе и о своих групповых интересах. Это та же внутренняя группоцентрическая ориентация, которая лишь изменила свой объект,— раньше это была классовая ориентация, теперь — националистическая и местническая, поэтому-то бывшие партийные работники так легко пересели в кресла руководителей, им не надо даже и душой кривить, потому что группоцентрическая суть остается, меняются лишь объекты ее приложения.

Таким образом, мы должны констатировать, что выращено поколение людей с группоцентрическими идеологией и установками. Эта идеология держалась на авторитете, принуждении, силе группы и того, кто ее олицетворял или в ком видели, хотели видеть таковое олицетворение, поэтому-то группоцентризм с неизбежностью вел к вождю, фюреру. Теперь прежний, великодержавный, «большой» группоцентризм распался, вернее, расползся, на множество мелких, но от того еще более ограниченных, агрессивных и опасных.

То же с группоцентрической моралью — она разбилась, расползлась на множество мелких и сугубо корпоративных. Отсюда феномен «обвала нравственности», и если раньше темные, преступные, дезорганизующие силы хоть как-то сдерживались властью, не заинтересованной в общем хаосе, то теперь они вышли наружу, опредметились, стали задавать тон. Спекулянт, барышник, вымогатель, падшая женщина из изгоев и презираемых стали чуть ли не героями, сменив лишь имена на более благозвучные (вернее, маскирующие) иностранные — брокер, рэкетир, фотомодель, путана и т. п. Как следствие этого «обвала» отравление всех источников жизни — и духовных, и уже вполне материальных, первоосновных — рек, земли, пищи, воздуха. Наша Родина перестала быть местом, приспособленным для нормального человеческого жилья, это сейчас, по меткому замечанию В. Н. Цапкина, полная опасностей и тревог дорога, по которой нам предстоит идти в надежде заново обрести себя. Наивно думать, что можно просто, как ни в чем не бывало вернуться в прежнее — будь то социализм или дореволюционная Россия. Так же наивно думать, что можно, в одночасье перечеркнув свою историю, оказаться в положении среднего западноевропейского бюргера. Из переходного нашего времени взрастет другой человек, путь кото-

 

13

рого — либо вниз, к хаосу мелкого группоцентризма, а затем эгоцентризма, войне всех против всех, либо на подъем, подвиг, преодоление, к вышележащим уровням нравственного бытия. Первое означает гибель, второе — возрождение. Экономика, и это надо понять,— лишь следствие того или иного решения и пути.

Конечно, мы мечтаем о подъеме, сколь бы труден и маловероятен он ни был. Но с чего начать первый шаг?

«Зло либерального XIX в.,— писал, прежде всего применительно к горькому опыту России, философ Федор Степун,— было, в конце концов, лишь неудачею добра. Сменивший же его XX в. начался с невероятной удачи зла. Удача эта ничем не объяснима, кроме как качественным перерождением самого понятия зла. Зло XIX в. было злом, еще знавшим о своей противоположности добру. Зло же XX в. этой противоположности не знает. Типичные люди XX в. мнят себя по Ф. Ницше, «по ту сторону добра и зла». Это совсем особые люди, бесскорбные и не способные к раскаянию. Думается, что их «великие дела», даже если они и породили какие-нибудь положительные результаты, никогда не преобразятся в памяти «благодарного» потомства в светлые подвиги. А впрочем, как знать? Еще неизвестно, какими людьми будут наши потомки» [4; 361].

Осознаем, что мы и есть те потомки, о которых с тревогой и тайной надеждой писал Ф. Степун. И нам, а не кому иному предстоит твердо внять, какими людьми мы стали и чего хотим в будущем. Одно ясно — психология, как и история, при всей кажущейся размытости, случайности событий и их сцеплений обладают на самом деле весьма жесткой внутренней логикой развития. XX в. — это урок и развернутая предметная демонстрация этой логики. Страшно получить, пережить такой урок, но еще страшнее его забыть, не извлечь из него выводов, а потому остаться беззащитным перед новым и уже окончательным поражением. И если XX в. начал свое падение с того, что стер грань, черту между добром и злом, то мы должны начать с ее восстановления. Это восстановление не отменит, не уничтожит зла, но зло будет названо и займет свое место — место исключения, отклонения, упадка, а не образца и правила, принимаемого большинством.

Итак, первый шаг ясен, но что он должен означать и в чем конкретно выражаться для нашей профессиональной области — психологии, ее теории и практики? Этот вопрос, однако, требует другого исследования и должен стать темой уже другой работы.

 

1. Братусь Б. С., Сидоров П. И. Психология, клиника и профилактика раннего алкоголизма. М., 1984.

2. Братусь Б. С. Нравственное сознание личности. М., 1986.                 

3. Рубинштейн С. Л. Бытие и сознание. М., 1957.

4. Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. Нью-Йорк, 1956.

 

Поступила в редакцию 8.VII 1992 г.